Вечером, подходя к подъезду дома на Кругло-Университетской, Павел посмотрел вверх. Окно Риты освещено. Взбежал по лестнице, как всегда, стукнул кулаком в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел.
На кровати, на которую никто из ребят не имел права даже присесть, лежал мужчина в военном. Револьвер, походная сумка и фуражка со звездой лежали на столе. Рядом с ним, крепко обняв его, сидела Рита. Они о чем-то оживленно разговаривали… Рита повернула к Павлу свое радостное лицо.
Освобождаясь от объятий, военный встал.
– Знакомьтесь, – сказала Рита, здороваясь с Павлом, – это…
– Давид Устинович, – простецки сказал за нее военный, крепко сжимая руку Корчагина.
– Свалился как снег на голову, – смеялась Рита. Холодное было рукопожатие Корчагина. Метнулась кремневой искрой в глазах несказанная обида. Успел заметить на рукаве Давида четыре квадрата. Рита хотела говорить – Корчагин перебил ее:
– Я забежал тебе сказать, что сегодня работаю по разгрузке дров на пристанях. Чтобы не ждала… А у тебя кстати гость. Ну, я пошел, ребята внизу ждут.
Павел исчез за дверью так же внезапно, как и появился. Простучали на лестнице быстрые шаги. Глухо внизу стукнула дверь. Стихло.
– С ним что-то неладное, – неуверенно ответила Рита на недоумевающий взгляд Давида.
…Внизу, под мостом, глубоко вздохнул паровоз, выбросив из могучей груди рой золотых светлячков. Причудливый хоровод их устремился ввысь и погас в дыму.
Прислонясь к перилам, Павел смотрел на мерцание разноцветных огней сигнальных фонариков на стрелках. Зажмурил глаза.
«Все же непонятно, товарищ Корчагин, почему вам так больно оттого, что у Риты оказался муж? Разве когда-нибудь она говорила, что его нет? Ну а если даже говорила, что из этого? Почему это вдруг так заело? А вы же считали, товарищ дорогой, что, кроме идейной дружбы, ничего нет… Как же это вы просмотрели? А? – иронически допрашивал себя Корчагин. – А что, если это не муж? Давид Устинович может быть и брат и дядька… Тогда ты, чудила, зря на человека освирепел. Такая же ты, видно, сволочь, как любой мужик. Насчет брата это узнать можно. Допустим, это брат или дядя, так что же ты ей скажешь об этом самом? Нет, ты не пойдешь к ней больше!»
Мысли оборвал рев гудка.
«Поздно, пора домой, хватит муру разводить».
На Соломенке (так назывался рабочий железнодорожный район) пятеро создали маленькую коммуну. Это были – Жаркий, Павел, веселый белокурый чех Клавичек, Окунев Николай – секретарь деповской комсы, Степан Артюхин – агент железнодорожной Чека, недавно еще котельщик среднего ремонта.
Достали комнату. Три дня после работы мазали, белили, мыли. Подняли такую возню с ведрами, что соседям померещился пожар. Смастерили койки, матрацы из мешков набили в парке кленовыми листьями, и на четвертый день, украшенная портретом Петровского и огромной картой, сияла комната еще не тронутой белизной.
Между двумя окнами полочка с горкой книг. Два ящика, обитых картоном, – это стулья. Ящик побольше – шкаф. Посреди комнаты здоровенный бильярд без сукна, доставленный сюда на плечах из коммунхоза. Днем это стол, ночью кровать Клавичека. Снесли сюда свое имущество. Хозяйственный Клавичек составил опись всего добра коммуны и хотел прибить ее на стенке, но после дружного протеста отказался от этого. Все стало в комнате общим. Жалованье, паек и случайные посылки – все делилось поровну. Личной собственностью осталось лишь оружие. Коммунары единодушно решили: член коммуны, нарушивший закон об отмене собственности и обманувший доверие товарищей, исключается из коммуны. Окунев и Клавичек настояли на добавлении: и выселяется.
На открытие коммуны собрался весь актив районной комсы. В соседнем дворе был одолжен здоровенный самоварище, и на чай ухлопали весь запас сахарина, а покончив с самоваром, грянули хором:
Слезами валит мир безбрежный,
Вся наша жизнь – тяжелый труд,
Но день настанет неизбежный…
Таля с табачной фабрики дирижирует. Кумачовая повязка чуть сбита набок, глаза – как у озорного мальчишки. Близко в них всматриваться никому еще не удавалось. Смеется заразительно Таля Лагутина. Сквозь расцвет юности смотрит эта картонажница на мир с восемнадцатой ступеньки. Взлетает вверх ее рука, и запев, как сигнал фанфары:
Лейся вдаль, наш напев, мчись кругом —
Над миром наше знамя реет.
Оно горит и ярко рдеет,
То наша кровь горит огнем…
Разошлись поздно, разбудив молчаливые улицы перекличкой голосов.
Жаркий протянул руку к телефону.
– Потише, ребята, ничего не слышно! – крикнул он голосистой комсе, набившейся в комнату отсекра.
Голоса сбавили на два тона.
– Я слушаю. А, это ты! Да, да, сейчас. Повестка? Все та же – доставка дров с пристаней. Что? Нет, никуда не послан. Здесь. Позвать? Ладно.
Жаркий поманил пальцем Корчагина:
– Тебя товарищ Устинович. – И передал ему трубку.
– Я думала, что тебя нет. У меня вечер не занят случайно. Приходи. Брат проездом заехал, мы с ним два года не виделись.
Брат!
Павел не слушал ее слов. Вспомнились и тот вечер, и то, о чем решил тогда же ночью на мосту. Да, надо пойти к ней сегодня и сжечь мостки. Любовь приносит много тревог и боли. Разве теперь время говорить о ней?
Голос в трубке:
– Ты что, не слышишь меня?
– Нет, нет, я слушаю. Хорошо. Да, после бюро.
Положил трубку.
Он прямо смотрел в ее глаза и, сжимая дубовый край стола, сказал:
– Я, наверное, не смогу дальше приходить к тебе.
Сказал и увидел, как вскинулись густые ресницы. Карандаш ее остановил свой бег по листу и неподвижно лег на развернутой тетради.